Люди, поставившие бюст Сталина на улице Кирова в Пензе, поставили памятник палачу и садисту, убившему и запытавшему миллионы людей.
Убивали однообразно, конвейерным способом, на расстрельных полигонах выстрелом в затылок, пытали многообразно, со всем богатством дикой лубянской фантазии.
Люди, поставившие бюст Сталина на улице Кирова в Пензе, поставили памятник палачу и садисту, убившему и запытавшему миллионы людей. Убивали однообразно, конвейерным способом, на расстрельных полигонах выстрелом в затылок, пытали многообразно, со всем богатством дикой лубянской фантазии. Я не буду описывать здесь пытки — кто хочет, найдет их описание.
Убийства и пытки, расстрелы и рвы, бараки и трупы, доносы и садизм, лагеря и голод, черепа и скелеты задокументированы в тысячах документах, являются неопровержимым фактом. Доказана также — подписями на расстрельных списках, указаниями: «бить, бить», написанными на докладах красным карандашом — личная и руководящая роль Сталина в массовых убийствах и пытках. Все эти документы есть в открытом доступе, кому их мало, может в два клика получить в интернете длинные, тянущиеся на километры списки жертв с адресами мест жительства и одинаковой пометкой: «расстрелян». Можно даже узнать, кого и когда увели из дома, в котором жил. Кто хочет знать, знает все. Кто умышленно, намеренно не желает знать правды об убитых и замученных и восхваляет Сталина — подонок.
Бюст Сталина в Пензе выкрашен золотой краской. Этот бездарный бюст следовало бы выкрасить красной и бурой краской, цветом крови, стекавшей по затылкам упавших в яму людей, цветом сгустков мяса, вырванных при избиениях в кабинетах следователей НКВД, фиолетовым цветом опухших от побоев и переломов рук и ног.
Он был бездарь. Все в этом человеке с изъеденным рябью лицом и узеньким лбом вопиет о бездарности. Речи его, сохранившиеся в записях, — тусклые, косноязычные речи бюрократа. Его статьи и книги, миллионными тиражами которых упорно отупляли страну, были мертвы уже в тот момент, когда все эти слова с трудом исторгал из себя его плоский, неразвитый мозг. С трубкой в руке и важностью на лице похаживая по кабинету и диктуя бред о социализме и языкознании, он видел себя большим ученым, в то время как большого ученого академика Вавилова 1700 часов допрашивали и пытали, сменяя друг друга, следователи Хват и Албогачиев. Бездарность этого крашенного золотой краской кумира видна в бездарности и подлости его соратников и соучастников. Задницы вместо лиц, казенные штампы вместо слов и виртуозное умение выживать в грязи интриг, годное для гадов и змей, — вот их портрет.
Он был садист. Он не мог скрыть удовольствия и улыбался в усы, узнавая, как плачущий Зиновьев обнимал сапоги палачей. Ему нравилось, что Бухарин — Бухарчик, которого он обещал не тронуть, — молил его избавить от пули и в виде милости дать яду. Яду Бухарину он, конечно, не дал, потому что он должен был его не просто убить, а убить так, чтобы тот испытал весь ужас казни из своих кошмаров. Его мелкая, подлая душа требовала мести всем, кто осмеливался открыть рот и возразить ему. Он велел арестовать не только главкома ВВС Рычагова, резко возразившего ему на совещании, но и его жену, командира авиаполка и летчицу-рекордсменку Марию Нестеренко, потому что для мужа не может быть большей пытки и большего унижения, чем слышать крики избиваемой жены.
Он был трус. Не только тогда, когда в дни начала войны сбежал на дачу в Кунцеве, но и всегда, во все дни своего длинного правления — трус, боявшийся людей и поэтому сажавший их в амурские, беломор-балтийские, ванинские, джезказганские и так далее по всем буквам алфавита лагеря. В трусе жил параноидальный страх перед военными и учеными, крестьянами и интеллигентами, перед домохозяйками и даже перед детьми, потому что все они, простые и сложные, сильные и слабые, веселые и грустные, русские и украинцы, белорусы и евреи и даже редкие бразильцы, приехавшие из-за океана строить социализм, — казались ему, убогому, опасными в своем человеческом естестве и своей человеческой самобытности. Весь народ был в его глазах врагом народа. На самом деле у народа был единственный враг — он сам.
Я не хочу писать про Сталина. Люди, знающие больше меня — Конквест, Солженицын, Антонов‑Овсеенко, — написали про него тома. Читайте их. Я испытываю тошноту при звуке его имени, потому что от него несет трупным запахом, он весь, от своих сальных волос до надраенных Поскребышевом сапог, пропитан трупным запахом тел из расстрельного рва, весь воняет лагерным нужником и кровью. Про Сталина все сказано, сказано с такой исчерпывающей полнотой и ужасной силой, что каждый, в ком есть душа, даже в ее зачаточном состоянии, поймет все. И лучше всего избежать этой темы или предоставить ее историкам-профессионалам, но ее невозможно избежать, потому что сейчас, сегодня гнойными прыщами на карте России появляются его бюсты. Снова он лезет к нам, этот азиатский диктатор с золотой вставной челюстью, этот палач с ласковой улыбкой, означающей ночной арест, подлость, предательство, пытки, смерть.
Американцы насильно сажали немецких бюргеров в автобусы и везли их в концлагеря, чтобы им неповадно было разводить руками в недоумении: «А мы не знали…» Они заставляли солидных мужчин в фетровых шляпах и длинных плащах хоронить голые трупы узников.
Он надолго, на поколения вперед, запугал людей массовым террором. Мы чувствуем этот страх до сих пор. Он учредил профессию садиста, готового за хорошую зарплату и в надежде на повышенную пенсию пытать, мучить, издеваться и убивать. Его ученый садист Майрановский — коллега доктора Менгеле — в научных лабораториях испытывал смертельные яды на живых людях. Он посеял и взрастил породу зомби, которые, вот уже какое поколение, талдычат нам о его «величии», «твердой руке», «мудром руководстве» и для которых загубленные им люди не наши деды, бабушки, отцы, матери, братья и сестры, а оправданные жертвы его «великих деяний». Это он, зомби, выставляет на улицах и площадях своего позолоченного болвана и поклоняется ему со всей страстью архаичного сознания.
Рвы рыли бульдозерами. Широкие рвы длиной от ста до девятисот метров. Те, кто сидел за рычагами бульдозеров, знали, зачем они роют. Узников из тюрем привозили в «черном воронке» в час ночи. Тридцать человек в закрытом кузове. Вели в барак, говорили, что на санобработку. По инструкции, о смертном приговоре им сообщали непосредственно перед расстрелом. Обязательно сверяли лицо жертвы с фотографией, сделанной тюремным фотографом. Палачи ждали своего часа в специальном здании, где пили водку. Палач встречал жертву и вел ее. Ставил на край рва и стрелял в затылок. С трупами во рву что-то делали, при раскопках там нашли резиновые перчатки. Потом бульдозер заваливал ров землей.
Миллионы убитых людей — это всего лишь словесный оборот, большие цифры на нас не действуют, большими цифрами нас, живущих в век обильной и непрерывной информации, втекающей в глаза, уши и души, не удивишь. Но, читая расстрельные списки — если можно назвать это инфернальное занятие чтением, — вдруг сам, не зная почему, спотыкаешься о чью-нибудь фамилию в невыносимо длинном ряду фамилий и уже не можешь забыть. Почему именно эта? Неизвестно. Просто чья-то жизнь из рва вдруг схватила тебя и не отпускает. И видишь в воздухе глаза. У меня тоже есть несколько таких жизней, с которыми я не знаю, что делать. Они невидимыми тенями прицепились ко мне. Я ищу хоть какие-то сведения об этих людях, не для того, чтобы написать о них — никакой практической цели вроде сочинения книг или статей у меня нет, — а из смутного чувства, подсказывающего, что они просят смиренно и тихо, чтобы я их не забыл.
Миша Шамонин, беспризорник тринадцати лет. Он украл две буханки хлеба. Кто-то его на этом поймал и вызвал милицию. Приехал уголовный розыск, забрал Мишу. Расстреливать в СССР можно было с пятнадцати лет, и мальчик, я думаю, это знал и не очень боялся. Ну посадят в камеру, потом отправят в детдом, он опять сбежит… Но следователь очень хотел расстрела и поэтому исправил дату рождения в документах так, чтобы мальчику было пятнадцать. Из «воронка», едущего по ночной Москве в темное, пустынное, окраинное Бутово, не выпрыгнешь… Так погиб Миша Шамонин. На фотографии, сделанной тюремным фотографом, он в старом пальто с чужого плеча, пальто велико ему на пару размеров. Фамилию следователя не знаю, тем более не знаю фамилию палача, громко рыгнувшего водкой и выстрелившего мальчику в затылок.
Раиса Бочлен, двадцати лет. Девушка с круглым лицом, с круглыми, детскими еще щеками, смотрит в камеру тюремного фотографа со странным, немыслимым для меня внутренним спокойствием. Сильная, не боится. Родилась в Харбине, куда ее семья бежала из Одессы. Вернулись в СССР, видимо, в 1935 году, тогда была волна возвращения. Арестована в один день с отцом. Может быть, потому с такой мучительной настойчивостью возвращается ко мне лицо этой девушки с распущенными по плечам волосами, что я часто хожу по местам в Москве, где она жила. Малый Спасо-Болвановский переулок — это сейчас 2‑й Новокузнецкий. Там, в доме 5, в квартире 3, жили ее отец и брат, отец работал на заводе «Геодезия», брат на строительстве Дворца Советов. А она жила неподалеку, на Пятницкой, в доме, который и сейчас там стоит. Может быть, здесь, в коммуналке на Пятницкой, у нее жил друг или муж, как узнать? Наверняка она бегала в близкий Спасо-Болвановский к папе и брату, по тогдашней советской привычке носила им продукты, которые удалось купить: яйца, курицу… Работала машинисткой в управлении Главморсевпути. Обвинена в шпионаже на Японию. Виновной себя не признала. Ночью, вместе с другими, ее привезли на Бутовский полигон. Отца расстреляли той же ночью. Брата на полтора месяца позже.
Эти дома, эти улицы помнят ее.
А площадь трех вокзалов помнит Мишу Шамонина.
Кости их смешались во рву с костями других людей. Недожитые жизни, жизни, прерванные палачом в коричневом кожаном фартуке и коричневых крагах, жизни, у которых впереди должна была быть любовь, дружба, миллион хлопот, утренний кофе, вечерние застолья с друзьями, институт, работа, очереди в магазинах, поездки в отпуск в Сочи, свидания у Пушкина, игра в волейбол, маленькая дачка в подмосковном лесу, где так хорошо пить чай на веранде.